Мистические истории » Выдуманные истории » Если сможешь, прости меня, отец...

Если сможешь, прости меня, отец...

Категория: Выдуманные истории, Дата: 19-11-2011, 00:00, Просмотры: 0

Старая, пропитанная запахом сигаретного дыма тетрадь. Углы листов обтрепались, и некоторые буквы пропали, канули в вечность, растворились в пустыне небытия – там, куда ушёл автор этих строк, написанных небрежным почерком на пожелтевшей от времени бумаге.

Она лежит на столе и притягивает мой взгляд. Я невольно ловлю себя на желании оставить бессмысленные попытки справиться с хаосом, давным-давно поселившимся в холостяцкой квартире. Он всего лишь отражает то, что творится в моей душе. Так стоит ли переделывать мир, если мироздание всё равно будет таким, каким подсознательно хочешь его видеть?

День тянется от утренней поездки на кладбище до первых признаков сумерек. Низкое солнце высвечивает пятна на старых обоях, и я с грустью замечаю, что наступил вечер. Выходные, не успев начаться, кончились. Жаль.

С некоторых пор я ненавижу воскресенья.

Кофе парит в холодном воздухе кухни, смешиваясь с вензелями табачного дыма. Я осторожно перелистываю ветхие страницы и, наткнувшись на свежие записи, понимаю, что он – моё проклятие и боль, мучитель и тиран, – опять воскрес.

Мне снова предстоит глотать горечь слов, словно это лекарство сможет утолить печаль.

«Зубная боль – ничто по сравнению с болью от потери своего «я». Никто не сможет исцелить душу, сгинувшую в тенётах тоски. Я теряю себя каждодневно, ежечасно. Растворяюсь в звёздном небе, сгораю в горниле страсти, тону в чёрной мгле меланхолии. Мне кажется, это продолжается вечно. Но на самом деле – миг длинною в жизнь, отрезок времени между небытиём прошлым и небытиём будущим, отпущенный человеку для того, чтобы он смог испытать настоящее страдание и, наконец, понять, что это такое – земная юдоль.

Промежутки между приступами хвори, которые случаются всё чаще и чаще, к концу жизни сокращаются, и чувствуешь не постепенное угасание, а уменьшение пространства без боли. Словно смерть – это грань, за которой безбрежный океан мучений. Или его противоположность – блаженство. Отсутствие боли – рай. Бесконечная агония – ад. Всё именно так, как задумано кем-то когда-то. Изувером, придумавшим каторгу вечной боли. Жизнь – это жестокая пытка. Но смерть – мука ещё страшнее, чем бесцельное, бездумное существование в те мгновения, когда боль проходит».

Господи… как давно это было… Я уже забыл об этих записях. Но сегодня, возвратившись с кладбища, с ужасом обнаружил их среди старого хлама. Пугающее напоминание о том, что ещё ничего не кончилось. И наш разговор не завершён, не исчерпан. До конца, до донца, до вязкого ила молчания.

Пепел просыпается на липкую выцветшую клеёнку и прожигает в ней лунку. Положив голову на стол, я вспоминаю следующую строчку и только затем переворачиваю страницу. Всё сходится. Ведь горизонт один – для земли и для неба.

«Страшна не смерть. Ужасно ожидание смерти. Страх приходит из тьмы ночи и медленно исчезает в призрачном дыме тлеющей сигареты. Всю оставшуюся жизнь мне предстоит мучиться одним неразрешимым вопросом: человека убивает мир или он сам убивает себя? Как всегда истина посередине. У бездушного хаоса, гордо именуемого космосом, никогда не хватит сил повлиять на душу человеческую. Он может только предложить выбор – или жить, или умереть. И ты в каждое мгновение совершаешь его: или пытаешься продлить никчёмное существование; или делаешь микроскопический шажок к смерти. Самообман? Самообман. Никто не признается, что повинен в собственной гибели. Спрашивать об этом бессмысленно и бесполезно. Объект изучения сего непростого вопроса будет смотреть вдумчиво с фото на эмалированном овале, криво приклеенном к плите из гранитной крошки, и скорбно наблюдать за копошением тварей божьих у его последней обители. А те будут глубокомысленно изрекать банальные сентенции, типа: «все там будем», и лить пьяные слёзы на искусственные цветы, выбеленные июльским солнцем и январскими морозами».

Утром, выстывший от первых заморозков автобус, привёз меня по разбитой дороге на кладбище. Могилы отца и матери находились по соседству. Ставшие чужими друг другу при жизни, после смерти родители были похоронены рядом.

Сегодня – поминальный день, годовщина гибели отца. Я должен был отдать дань прошлому. Вспомнить наши короткие встречи и споры до хрипоты, полуночные звонки и годы молчания. Всё, вплоть до последнего разговора, переросшего в ссору, после которой мы уже больше не виделись. Пикировки по пустякам неожиданно вылились в скандал и хлопанье дверями. Что мы не поделили? Жизнь? Нет. Что касается отношения к жизни, тут у нас взгляды почти совпадали. За исключением одного незначительного нюанса. У отца на первом месте стояло служение высшей цели, всегда и везде; моё мнение о том, что называется бытиём, было более циничным и приземлённым. Почему я должен «помышлять о горнем», если, быть может, завтра умру? Причиной ссоры и последовавшего за ней разрыва была смерть, то, как мы её понимали. Его трепетное любопытство: что же там, за чертой? И моя ненависть и презрение к ней.

Мне бесконечно жаль, что он мёртв, и ничего нельзя исправить. Я должен был сделать это тогда, но не сделал. Мне стоило хотя бы извиниться перед ним. А теперь осталось только листать страницы, смотреть на тени прошлого, ненавидеть то, что лежит передо мной, запорошенное пеплом потухшей сигареты.

«…И остаётся лишь одно – спросить себя, пока ещё живого, – какого чёрта в день «Д», в час «Ч» ты не свернул на перекрёстке и не прошёл мимо?

Если бы можно было разделить жизнь на «до» и «после». То что бы изменилось? Ни-че-го. Всё также продолжалось бы ожидание неизбежного финала. Всё также дымилась бы сигарета. Медленно и неотвратимо тлела, чтобы истаять в серости утра. В той сырой мгле первозданности, когда понимаешь, что часы не отстукивают секунды, а играют реквием по непознанному счастью, не выпитой до дна любви; непрожитому, неизведанному, непонятому миру, скрывающемуся в глубинах твоей души, внезапно осознавшей, что бессмертие – это блеф. «Страшна не смерть…»

Когда мы с ним познакомились? Сейчас и не вспомнить. После развода, который случился ещё до моего рождения, он уехал из города. Прошло много лет до того, как он вдруг захотел увидеть меня…

Зато отлично помню момент нашей встречи, когда в первый раз увидел тетрадь. Морщинистые руки отца осторожно поглаживали её обложку, а сам он с волнением пытался найти во мне родные черты. Но, видимо, это было тяжёлым испытанием для него – выдерживать уничижительный взгляд юнца, ждущего признания вины. Я ждал многого: смущения, внутренних терзаний, стыда, но разглядел в его глазах лишь боль. Он молча протянул мне пакет с черновиками и, не прощаясь, ушёл, осторожно прикрыв за собой дверь. И не появлялся ещё несколько лет. Ему хватило этой боли надолго.

А у меня осталась тетрадь с выпадающими, пожелтевшими от старости листами. Из любопытства я заглянул в неё и не в силах был оторваться от неясных расплывшихся строк, пока не прочитал всю.

«Всё это мы проходили.

Бой часов. Лакированные саркофаги напольных убийц, отстукивающие с тупым равнодушием напрасно растраченные дни.

Школа жизни. Корявые строки – кровь на асфальте смывает слезами дождь.

Молчание – золото. Тишина, раздирающая душу на лоскутки – бинты для вскрытых вен, вязнет в безмолвном крике.

Всё это мы проходили. Мимо истерзанных жизнью тел, у которых сквозь бойницы глаз светится святость».

Его мечты, его мысли, его скорбь. Их было слишком много в записях. Я не понимал, как человек мог вместить в себя столько боли. Или это было притворством?

Тетрадь, с пугающей методичностью появляющаяся в годовщины его смерти, не могла ответить на этот вопрос. Оставалось только читать между строк. Пытаться понять человека, которого видел лишь несколько раз, но которого знал от корки до корки.

Каждый год. Чтобы я ни делал, она всплывала среди хаоса вещей. Она словно жила странной, непостижимой жизнью. Пыталась доказать мне, что то, чем я занимаюсь – лишено смысла. Что существует другой мир – царство духа, империя мысли – и именно он является истинным.

И, быть может, оттуда, из той таинственной реальности снова и снова тетрадь возвращалась ко мне. Это выглядело чертовски мистично и божественно таинственно. Но, скорее всего, это было именно так.

«…Он сказал, что жизнь – полное дерьмо. Я рассмеялся и возразил, что полного не существует. Есть лишь абсолютное, из которого слеплено всё. Мир размешан в бездонной чаше космоса. Огненное, воздушное, водяное и земляное. Но самое страшное, мерзкое и, проверено, неуничтожимое – это то, из чего сделаны мы. Оно вечно».

Я оставлял тетрадь в его почтовом ящике, надеясь, что скоро мучительная для нас обоих игра прекратится. Что ему надоест делиться со мной болью. Пару раз он переезжал. Новые хозяева не знали, где его искать. Но я каким-то чудом находил адрес. И через некоторое время он снова появлялся у меня на пороге. Молчал, бесстрастно разглядывал меня, словно пытался найти какие-то только ему ведомые признаки моего взросления. Сам он стремительно старел.

После каждого визита в тетради появлялись новые записи. Почерк становился всё размашистей и неразборчивей. В нашу первую встречу ему было около сорока. Но в молодости все, кто старше тебя, кажутся стариками. Несвязность записей будто напоминала о том, что его жизнь могла в любой момент оборваться. И он спешил излить душу, выплеснуть мысли на бумагу, какими бы бредовыми они не были.

Меня это пугало и озадачивало. Зачем? Какой смысл в философских упражнениях? Я не мог понять, как можно ради этого жить?

«Он попрощался и, пошатываясь от выпитого, ушел по пропитавшейся дождём земле дышать воздухом. Тогда я видел отца в последний раз. Осенью он попал в аварию. Жуткий шар огня превратил его машину в груду оплавленного стекла и металла, пахнущего горелым пластиком…»

Тот, кто начинал дневник, приходился мне прадедом. Земля летела вокруг солнца, времена года сменялись калейдоскопом событий. Не было ничего постоянного в этом мире. И, видимо, отец хотел самим фактом существования древней тетради, доставшейся ему от деда (которого я не знал и никогда не видел) утвердить главный постулат своей философии: человек не вечен, но мысли его должны жить вечно.

Меня это раздражало, возмущало, бесило. Я рвал, сжигал, топил ненавистные слова. Они были написаны сначала чернилами, но где-то к середине тетради – шариковой ручкой. Некоторые вклеенные листы были напечатаны на пишущей машинке и поправлены карандашом, от которого со временем остались лишь слабые следы графита. Но… чтобы я ни делал, тетрадь снова возвращалась ко мне.

Заключительная запись была сделана в этом году:

«Смерти нет, есть лишь абсолютное ничто».

Что значили эти слова? Что смерти на самом деле нет?! Я готов был поверить, потому что уже не было сил терпеть это издевательство. Отца давно нет в живых. Он умер, погиб десять лет назад. Проклятая тетрадь тогда, после похорон опять попала ко мне. Но я точно помнил, что несколько раз уничтожал её.

«Только огонь может унять боль. Боль от холода, который поселяется внутри. От ледяной стужи равнодушных лиц, которую впускаешь в себя, потому что надеешься, что это хоть кому-то поможет. Очень больно видеть, как гибнет мир. Его ещё можно согреть дыханием, отдать ему остатки тепла заледеневшего сердца. Если остались силы жить. Если есть смысл жить».

И рядом был вклеен лист, судя по нумерации, из середины.

«Жизнь, поделенная на ноль. Мне казалось, что встреча с абсолютом происходит после смерти. Я ошибался. Он существует всегда и везде. И от него нет спасения.

Тёмная материя – проклятие вселенной. Я видел её. На небе не было звёзд, потому что там царила тьма.

Как мало света в мире людей! Годы ушли на то, чтобы понять простую истину – нет для человека ничего страшнее, чем осознать, что он – абсолютное ничто. Оно сочится в мир, кружится в воронках мерклых галактик, выводя сухой и безжалостный остаток – смерти нет… И, значит, боль – вечна».

Гора окурков высыпалась через край, когда я попытался погасить обжигающую пальцы сигарету. Моё одиночество вернулось ко мне. Я долго смотрел на пожелтевшую бумагу, с проступающими от нажима пера блеклыми буквами; на предсмертные мысли того, кто давно мёртв.

И всё-таки он жил – в словах, раздумьях, переживаниях, которые все эти годы пытался донести до моей души. Он хотел лишь одного – пробить стену отчуждения и эгоизма, которую я воздвиг вокруг себя, тешась иллюзией, что отречение от мира подарит мне покой. Но время – незримый ментор – всё-таки вынудило меня признать поражение.

…И вдруг что-то произошло. Буквы неожиданно начали таять, стираться невидимым ластиком. Я лихорадочно стал листать пустеющие страницы, но внезапно понял, что не успею запомнить стремительно тускнеющие слова. Ужас от потери того, к чему так долго шёл, спотыкаясь на простых истинах, захлестнул меня. Я сидел, подслеповато щурясь на ночь за окном, пропитанную дождливой хмарью. И скорбь от утраты постепенно стала привычной. Переросла в готовность сделать хоть что-то, чтобы унять её; превратилась в желание избавиться, по крайней мере, на мгновенье от горечи одиночества.

Я смотрел на пустые страницы, на которых ещё минуту назад была написана чужая судьба. Моя жизнь так похожа на них.

Кому рассказать о том, что я понял, разгадал, осознал, до чего дошёл не умом так сердцем? Кому нужны мои желания, прозрения и ошибки?

Я не знал ответа. И не имело смысла его искать. Но заставил себя расписать на клочке бумаги треснувшую ручку с засохшими чернилами и, задумавшись на мгновенье, ощутив в себе вечную боль – признак оживания оттаявшей души… или неспешного приближения смерти, осторожно вывел на последнем листе рассыпающейся от старости тетради:

«Если сможешь, прости меня, отец…»