Смерть близко...

Категория: Выдуманные истории, Дата: 1-11-2010, 00:00, Просмотры: 0

Том пробурчал:

-- У меня никого нет.

Я промолчал. Том выждал мгновение, потом с любопытством

спросил:

-- Как, ты ничего не хочешь передать Конче?

-- Нет.

Я не выносил подобных разговоров. Но тут, кроме себя, мне

некого было винить: я говорил ему о Конче накануне, хотя обязан

был сдержаться. Я пробыл с ней год. Еще вчера я положил бы руку

под топор ради пятиминутного свидания с ней. Потому-то я и

заговорил о ней с Томом: это было сильнее меня. Но сейчас я уже

не хотел ее видеть, мне было бы нечего ей сказать. Я не хотел

бы даже обнять ее: мое тело внушало мне отвращение, потому что

оно было землисто-серым и липким, и я не уверен, что такое же

отвращение мне не внушило бы и ее тело. Узнав о моей смерти,

Конча заплачет, на несколько месяцев она утратит вкус к жизни.

И все же умереть должен именно Я. Я вспомнил ее прекрасные

нежные глаза: когда она смотрела на меня, что-то переходило от

нее ко мне. Но с этим было покончено: если бы она взглянула на

меня теперь, ее взгляд остался бы при ней, до меня он бы просто

не дошел. Я был одинок.

Том тоже был одинок, но совсем по-другому. Он присел на

корточки и с какой-то удивленной полуулыбкой стал разглядывать

скамью. Он прикоснулся к ней рукой так осторожно, как будто

боялся что-то разрушить, потом отдернул руку и вздрогнул. На

месте Тома я не стал бы развлекаться разглядыванием скамьи,

скорее всего это была все та же ирландская комедия. Но я тоже

заметил, что предметы стали выглядеть как-то странно: они были

более размытыми, менее плотными, чем обычно. Стоило мне

посмотреть на скамью, на лампу, на кучу угольной крошки, как

становилось ясно: меня не будет. Разумеется, я не мог четко

представить свою смерть, но я видел ее повсюду, особенно в

вещах, в их стремлении отдалиться от меня и держаться на

расстоянии -- они это делали неприметно, тишком, как люди,

говорящие шепотом у постели умирающего. И я понимал, что Том

только что нащупал на скамье СВОЮ смерть. Если бы в ту минуту

мне даже объявили, что меня не убьют и я могу преспокойно

отправиться восвояси, это не нарушило бы моего безразличия: ты

утратил надежду на бессмертие, какая разница, сколько тебе

осталось ждать -- несколько часов или несколько лет. Теперь

меня ничто не привлекало, ничто не нарушало моего спокойствия.

Но это было ужасное спокойствие, и виной тому было мое тело:

глаза мои видели, уши слышали, но это был не я -- тело мое

одиноко дрожало и обливалось потом, я больше не узнавал его.

Оно было уже не мое, а чье-то, и мне приходилось его ощупывать,

чтобы узнать, чем оно стало. Временами я его все же ощущал:

меня охватывало такое чувство, будто я куда-то соскальзываю,

падаю, как пикирующий самолет, я чувствовал как бешено

колотится мое сердце. Это меня отнюдь не утешало: все, что было

связано с жизнью моего тела, казалось мне каким-то липким,

мерзким, двусмысленным. Но в основном оно вело себя смирно, и я

ощущал только странную тяжесть, как будто к груди моей

прижалась какая-то странная гадина, мне казалось, что меня

обвивает гигантский червяк. Я пощупал штаны и убедился, что они

сырые: я так и не понял, пот это или моча, но на всякий случай

помочился на угольную кучу.

Бельгиец вынул из кармана часы и взглянул на них. Он

сказал:

-- Половина четвертого.

Сволочь, он сделал это специально! Том так и подпрыгнул --

мы как-то забыли, что время идет: ночь обволакивала нас своим

зыбким сумраком, и я никак не мог вспомнить, когда она

началась.

Маленький Хуан начал голосить. Он заламывал руки и кричал:

-- Я не хочу умирать, не хочу умирать!

Простирая руки, он бегом пересек подвал, рухнул на циновку

и зарыдал. Том взглянул на него помутневшими глазами:

чувствовалось, что у него нет ни малейшего желания утешать. Да

это было и ни к чему; хотя мальчик шумел больше нас, его

страдание было менее тяжким. Он вел себя как больной, который

спасается от смертельной болезни лихорадкой. С нами было куда

хуже.

Он плакал, я видел, как ему было жалко себя, а о самой

смерти он, в сущности, не думал. На мгновение, на одно короткое

мгновение мне показалось, что я заплачу тоже, и тоже от жалости

к себе. Но случилось обратное: я взглянул на мальчика, увидел

его худые вздрагивающие плечи и почувствовал, что стал

бесчеловечным -- я был уже не в состоянии пожалеть ни себя, ни

другого. Я сказал себе: ты должен умереть достойно.

Том поднялся, стал как раз под открытым люком и начал

всматриваться в светлеющее небо. Я же продолжал твердить:

умереть достойно, умереть достойно -- больше я ни о чем не

думал. Но с того момента, как бельгиец напомнил нам о времени,

я невольно ощущал, как оно течет, течет и утекает капля за

каплей. Было еще темно, когда Том сказал:

-- Ты слышишь?

-- Да.

Со двора доносились звуки шагов.

-- Какого черта они там шатаются! Ведь не станут же они

расстреливать нас в потемках.

Через минуту все стихло. Я сказал Тому:

-- Светает.

Педро, позевывая, поднялся, задул лампу и обернулся к

своему приятелю:

-- Продрог как собака.

Подвал погрузился в сероватый полумрак. Мы услышал

отдаленные выстрелы.

-- Начинается, -- сказал я Тому. -- По-моему, они это

делают на заднем дворе.

Том попросил у бельгийца сигарету. Я воздержался: не

хотелось ни курева, ни спиртного. С этой минуты они стреляли

беспрерывно.

-- Понял? -- сказал Том.

Он хотел что-то добавить, но замолк и посмотрел на дверь.

Дверь отворилась, и вошел лейтенант с четырьмя солдатами. Том

выронил сигарету.

-- Стейнбок?

Том не ответил. Педро кивнул в его сторону.

-- Хуан Мирбаль?

-- Тот, что на циновке.

-- Встать! -- выкрикнул лейтенант.

Хуан не шелохнулся. Двое солдат схватили его под мышки и

поставили на ноги. Но как только они его отпустили, Хуан снова

упал. Солдаты стояли в нерешительности.

-- Это уже не первый в таком виде, -- сказал лейтенант. --

Придется его нести, ничего, все будет в порядке.

Он повернулся к Тому:

-- Выходи.

Том вышел, два солдата по бокам. Два других взяли Хуана за

плечи и лодыжки и вышли вслед за ними. Хуан был в сознании,

глаза широко раскрыты, по щекам текли слезы. Когда я шагнул к

двери, лейтенант остановил меня:

-- Это вы -- Иббиета?

-- Да.

-- Придется подождать. За вами скоро придут.

Он вышел. Бельгиец и два охранника последовали за ним. Я

остался один. Мне было неясно, что происходит, я предпочел бы,

чтоб они покончили со всем этим сразу. До меня доносились

залпы, промежутки между ними были почти одинаковы. И каждый раз

я вздрагивал. Хотелось выть и рвать на себе волосы. Но я

стиснул зубы и сунул руки в карманы: надо держаться. Через час

за мной пришли и провели на первый этаж в маленькую комнату,

где пахло сигарами и было так душно, что я едва не задохся. Два

офицера покуривали, развалясь в креслах, на коленях у них были

разложены бумаги.

-- Твоя фамилия Иббиета?

-- Да.

-- Где скрывается Рамон Грис?

-- Не знаю.

Тот, что меня спрашивал, был толстенький коротышка. Глаза

его жестко всматривались в меня из-под очков. Он сказал:

-- Подойди.

Я подошел. Он поднялся и посмотрел на меня так свирепо,

будто хотел, чтоб я провалился в преисподнюю, и начал

выкручивать мне руки. Он делал это вовсе не потому, что желал

причинить мне боль, он просто играл: ему было необходимо

ощущать себя властелином. Он приблизил свое лицо и обдавал меня

гнилостным дыханием. Это продолжалось с минуту, и я едва

удерживался от смеха. Для того, чтобы испугать человека,

который сейчас умрет, нужно что-нибудь посильнее, так что тут

он сыграл довольно слабо. Потом он резко оттолкнул меня и снова

сел. Он сказал:

-- Или ты, или он. Если скажешь, где он, будешь жить.

И все же этим типам в их галстуках и сапожищах тоже

предстояло помереть. Правда, позже, чем мне, но в сущности не

намного. Они выуживали из своих бумаг какие-то имена, они

гонялись за людьми, чтобы посадить их или расстрелять: у них

были свои взгляды на будущее Испании и на многое другое. Их

деловитая прыть коробила меня и казалась комичной, они

выглядели спятившими, и я не хотел бы оказаться на их месте.

Смехотворный толстяк-коротышка неотрывно смотрел на меня,

похлопывая хлыстом по сапогу. Все его движения были точно

рассчитаны: ему хотелось производить впечатление лютого зверя.

-- Ну что, ты понял?

-- Мне неизвестно, где сейчас Грис, -- ответил я. --

Может, в Мадриде.

Другой офицер вяло поднял руку. И эта вялость тоже была

рассчитанной. Я отлично видел все их загодя продуманные приемы

и поражался, что находятся люди, которым все это доставляет

удовольствие.

-- Мы даем вам четверть часа на размышление, -- сказал он,

-- отведите его в бельевую, через четверть часа приведите

обратно. Если будет запираться, расстреляйте немедленно.

Сволочи, они знали, что делают: я провел в ожидании ночь,

потом меня заставили просидеть еще час в подвале, пока

расстреливали Хуана и Тома, а теперь они намеревались запереть

меня в бельевой -- несомненно они подготовили эту штуку еще

вчера. Они решили, что нервы мои не выдержат всех этих

проволочек и я сломаюсь. Но тут они дали маху. Разумеется, я

знал, где скрывается Грис. Он прятался у своих двоюродных

братьев, в четырех километрах от города. Так же хорошо я знал,

что не выдам его убежище, если только они не начнут меня пытать

(но, кажется, они об этом не помышляли). Все это было для меня

стопроцентно ясно, не вызывало сомнений и, в общем, нисколько

не интересовало. И все же мне хотелось понять, почему я веду

себя так, а не иначе. Почему я предпочитаю сдохнуть, но не

выдать Рамона Гриса? Почему? Ведь я больше не любил Рамона. Моя

дружба к нему умерла на исходе ночи: тогда же, когда умерли моя

любовь к Конче и мое желание жить. Конечно, я всегда его

уважал: это был человек стойкий. И все-таки вовсе не потому я

согласился умереть вместо него: его жизнь стоила мне дороже

моей -- любая жизнь не стоит ни гроша. Когда человека толкают к

стене и палят по нему, пока он не издохнет: кто бы это ни был

-- я, или Рамон Грис, или кто-то третий -- все в принципе

равноценно. Я прекрасно знал, что он был нужнее Испании, но

теперь мне было начхать и на Испанию, и на анархизм: ничто

больше не имело значения. И все-таки я здесь, я могу спасти

свою шкуру, выдав Рамона Гриса, но я этого не делаю. Мое

ослиное упрямство казалось мне почти забавным. Я подумал: "Ну

можно ли быть таким болваном!" Я даже как-то развеселился. За

мной снова пришли и повели в ту же комнату. У ног моих

прошмыгнула крыса, это меня тоже позабавило. Я обернулся к

одному из фалангистов:

-- Гляди, крыса.

Конвойный не ответил. Он был мрачен, он все принимал

всерьез. Мной овладело желание расхохотаться, но я сдержался:

побоялся, что если начну, то не смогу остановиться. Фалангист

был усат. Я сказал ему:

-- Сбрей усы, кретин.

Мне показалось смешным, что человек допускает еще при

жизни, чтоб лицо его обрастало шерстью. Он лениво дал мне

пинка, я замолчал.

-- Ну что, -- спросил толстяк, -- ты надумал?

Я взглянул на него с любопытством, как смотрят на

редкостное насекомое, и ответил:

-- Да, я знаю, где он. Он прячется на кладбище. В склепе

ил в домике сторожа.

Мне захотелось напоследок разыграть их. Я хотел поглядеть,

как они вскочат, нацепят свои портупеи и станут с деловым видом

сыпать приказами. Они действительно повскакали с мест.

-- Пошли. Молес, возьмите пятнадцать человек у лейтенанта

Лопеса.

-- Если это правда, -- сказал коротышка, -- я сдержу свое

слово. Но если ты нас водишь за нос, тебе не поздоровится.

Они с грохотом выскочили из комнаты, а я остался мирно

сидеть под охраной фалангистов. Время от времени я ухмылялся:

забавно было представлять, как они мчатся во весь опор к

кладбищу. Мне казалось, что я поступил очень остроумно. Я живо

представлял, как они распахивают двери склепов, приподымают

могильные камни. Я видел все это сторонним взглядом: упрямый

арестант, вздумавший корчить из себя героя, солидные усатые

фалангисты и люди в военной форме, шныряющие среди могил, --

поистине уморительная картина. Через полчаса толстяк вернулся.

Я подумал: сейчас он прикажет меня расстрелять. Остальные,

очевидно, остались на кладбище. Но офицер внимательно поглядел

на меня. Он вовсе не выглядел одураченным.

-- Отведите его на главный двор, к остальным, -- сказал

он. -- После окончания боевых действий его судьбу решит

трибунал.

Я подумал, что не так его понял. Я спросил:

-- Как, разве меня не расстреляют?

-- Во всяком случае не сейчас. И потом это уже не по моей

части.

Я все еще не понимал.

-- Но почему?

Он молча передернул плечами, солдаты увели меня. На общем

дворе толпилось около сотни арестованных: старики, дети. В

полном недоумении я принялся бродить вокруг центральной клумбы.

В полдень нас повели в столовую. Двое или трое пытались со мной

заговорить. Очевидно, мы были знакомы, но я им не отвечал: я

больше не понимал, где я и что. К вечеру во двор втолкнули

дюжину новых арестантов. Среди них я узнал булочника Гарсиа. Он

крикнул мне:

-- А ты везучий! Вот уж не думал увидеть тебя живым.

-- Они приговорили меня к расстрелу, -- отозвался я, -- а

потом передумали. Не могу понять почему.

-- Меня взяли в два часа, -- сказал Гарсиа.

-- За что?

Гарсиа политикой не занимался.

-- Понятия не имею, -- ответил Гарсиа, -- они хватают

каждого, кто думает не так, как они.

Он понизил голос:

-- Грис попался.

Я вздрогнул.

-- Когда?

-- Сегодня утром. Он свалял дурака. В среду вдрызг

разругался с братцем и ушел от него. Желающих его приютить было

хоть отбавляй, но он никого не захотел ставить под удар. Он

сказал мне: "Я бы спрятался у Иббиеты, но раз его арестовали,

спрячусь на кладбище".

-- На кладбище?

-- Да. Нелепая затея. А сегодня утром они туда нагрянули.

Накрыли его в домике сторожа. Грис отстреливался, и они его

прихлопнули.

-- На кладбище!

Перед глазами у меня все поплыло, я рухнул на землю. Я

хохотал так неудержимо, что из глаз хлынули слезы.