1. Надя
Лишь собаки подвывали откуда-то из серо-жёлтых уличных недр, выпотрошенных всем напоказ.
Битые стёкла звенят у чёрных ленточек безымянного траура, съевшего без остатка огоньки каждого окошка. Бульвар одевается в ночь. Лица, белые, как невесты, тают в пустоте оконных глаз.
Над мёрзлой тенью вечернего торжества высятся шпили; сонно ёжатся в дыму тумана молчащие лестничные пропасти, изрытые пьяными сапогами.
Суматоха, почему-то размеренная, будто бытовая, застывала под трещинами потолочной плиты одной из квартир в переулке Замятина. Пока паривший над Невской гладью воздух мутно-утренне подрагивал за ветхими стенами дома, молодая мать, женщина лет двадцати шести, беспокойно умирала на выцветшей, как и она сама, кровати. Сердце, чуть теплившееся в костяной клетке её рёбер, волновалось лишь об одном - пустая тень серого колыбельного пятна упрямо жила на старых обоях в мелкий, противный узор.
Крик чаек разбивался о гранит, а на отрывном настенном календаре застыл февраль 1958 года. На синюшное брюхо с настенной картинки глядит бумажным глазом старец-монах; чёрный, как смерть, он ведёт за собою, в незримую бездну, берег тихой реки под покрывалом небес; чуть ли не выползая в хилую квартирку, придавленную загаженным потолком, старец не отводит липкого взгляда с брюха.
Брюхо, надо сказать, боязливо озиралось - каждый тёмный угол топорщился куклами в пыльных кружевах, битыми фарфоровыми лицами, холодными руками, стеклянными синими глазками. Сладко спавший в утробе матери младенец Яша одурело прислушивался к жизни, разлитой среди этой сизой туманной яви, и пожелал остаться в своём небытии - не прельщали ни жёлтый город, отражённый в лужах, серых от неба, ни куклы в горелых кружевах, ни водянистые зеркала собственных глаз.
Дрожащие руки угасающей Нади (так звали будущую мать) слезливо-ласково гладили своё худое лицо, сожалея о том, что в совсем скором времени у неё больше не будет возможности этого сделать. Никогда. На забытой станции метро "Сталинская", ныне не существующей никак, кроме как в застывшем сознании Наденьки, она повстречала свою любовь; от любви этой на бледном полотне Надиного тельца проступала наружу ехидная физиономия младенца, с каждым днем улыбавшаяся всё измученней; а любви и след давно простыл.
- Всё злится на бытьё это... Не хочет родиться, - нежно-елейно, будто упрашивая сына, говорила Надя, и по-мышиному тихо выскальзывала вон из помойных тисков черной лестницы, прорубленной в стене серого двора-колодца.
- Побойся бога, Надька! - кричала в ответ толстобоко-тугая соседка Глуховская Марья Петровна, раскрывая ветхую дверь своего квартирного балаганчика под кряхтенье старого замка, - грязная девка, грязная!
И глухо добавляла: "До чего надоело детей твоих душить...".
Эта сцена, повторявшаяся каждый вечер, не наступила в тот знаменательный день, когда настенный календарь в квартире Наденьки был раскрыт на двадцатом февраля 1958 года, впуская в комнатушку неземного черного монаха. Яша ликовал - мать умерла, а это значит, что и видеть жизни ему не придётся.
2. Родильный дом
Конечно же, первой панику подняла Марья Петровна, передушившая с десяток Наденькиных младенцев сразу же после рождения оных. За сорванной дверью обнаружилось белое, как ангельская кровь, тело Наденьки. Яша давно притих, услышав в квартире чьи-то шаги, и думал про себя.
Спустя час засаленную грязь тусклой лестницы покидали двое санитаров; тело Наденьки тонуло в скомканной белизне накрахмаленных, как на праздник, покрывал. Семенившая вслед Марья Петровна все причитала, прижимая к груди застиранное кухонное полотенце:
- Надька дитё Яшей назвать хотела... Яшей!
С первой вечерней мглой карета "скорой" скрылась за воротами, уезжая к родильному дому.
Дом этот не был чем-либо примечателен - кровавая кирпичная кладка под сенью стареньких тополей убаюкивала пустующие кареты скорой помощи, пропахшие гнилыми листьями прошлогодней осени и спиртом. Именно здесь, возле грязного окна с зеленоватыми трещинами, на покосившейся ледяной кушетке, "родился" Яша. Извлеченный худыми руками призрачно-рыхлого доктора из мёртвой разрезанной утробы, ребенок оказался вполне взрослым человеком лет тридцати, но ростом не больше полуметра, вдобавок уродец. Вжимаясь в багровые простыни, цепляясь тряпичными руками за труп матери, мучимый стыдливой наготой, он вопил:
- Не хочу! Не буду! Меня нет, и не будет!
Устало закуривший доктор ехидно покосился на "новорожденного", швырнул тому какого-то тряпья и улыбнулся:
- Ну что же вы, голубчик, так кричите! Неужто и не жили никогда?
- Домой хочу! - остервенело замотал липкой от крови головой Яков, кое-как одеваясь на ходу и убегая прочь, в сырой, размытый город, укутанный фонарным сиянием.
Доктор засмеялся: "Никогда не жил, а убежал живо...".
3. Дома
Сжимая в ручонках клочок бумаги с адресом, Яша, откуда-то раздобывший потертый костюмчик, карабкался взволнованным комком по старым ступенькам, путаясь в длинных штанинах и бормоча:
- Замятин переулок... Дом три, спросить Надежду Изотову... Изотову...
На смрадной площадке третьего этажа с окном, смотревшим во дворик, его встретила распахнутая квартира с белой дверью в трещинах. Шепча что-то внутри себя, разодетая в старое тряпьё, квартира пусто глядела на пришедшего своей раскрытой пастью, нагло подмигивая дверным звонком. Пересилив подступавший к сердцу острый холодок, крошечно-кукольный Яша втиснулся в коридорчик, с ужасом обернувшись на ехидного монаха с календаря; его взгляд скользил по мертвенно-бледному телу матери в тонком, бесстыдно распахнутом халате. Тощие её ручки похабно-сладко гладили вновь раздувшееся брюхо. Звон бутылок взлетал к сизому потолку, отскакивал и врезался в глухие стены осколками пустой радости, оседал на тщедушную фигурку довольной Наденьки, празднующей то ли собственную смерть, то ли скорое рождение нового покойника... Внезапно комната растаяла, и сошедший в дремотную пелену монах засмеялся:
- Черти тебя, Яшка, за нос водят… Раньше сроку не пущу, катись-ка ты… жить!
Квартира выплюнула сгорбленного Яшу на кафельные пятна у перил. Одуревший от жизни и своего собственного существования – двухнедельного выбивания милостыни, пинков, плевков на макушку, и, наконец, отвергнутый даже домом - он кое-как вскарабкался по ледяному чугуну наверх с намерением исчезнуть в бесконечном прыжке.
- Какой милый урод! – пропищали над самым ухом, и в следующий миг чья-то пятерня впилась в хрупкое тельце Яши.
- Марья Петровна, идёмте чай пить! – хихикнули неподалеку.
Шум юбок и увесистые шаги заглушили утробное «да иду я, иду!».
4. В балаганчике
Так началась новая жизнь маленького Якова в «балаганчике» соседки, мадам Глуховской; а именно - щегольство в красно-синих шутовских заплатах и зеленом колпаке. С нарисованной багровой улыбкой Яша был не столь отвратителен, и даже кукольные балерины кружились вокруг его горба воздушными облачками. Каждый воскресный вечер, мглистый и оттенявший окна мёрзлой серостью, перед гостями разыгрывалась одна и та же сценка, быстрая, но, казалось, бесконечная в своём мелькании перед взором бывших господ, людей почтенных и пожилых. Под надтреснутые слёзы скрипки, лившиеся из-под патефонной иглы, оживали под мёртвым светом ламп маленькие кукольные уродцы, нелепо счастливые в своих картинных страданиях. Гости снисходительно улыбались, но неподдельно смеялись лишь над «самоубийством» улыбчивого шута – каждый вечер оно завершало пьесу, и каждый вечер Яша, извлечённый из петли, довольно «воскресал» под восторженные аплодисменты.
- Умирать приучен, дело нехитрое, - бубнил Яша, уписывая за обе щеки сладости с хрустальных вазочек, в то время как друзья мадам Глуховской разливали мерцающее шампанское по фужерам.
Шли годы, снега таяли по весне, вскоре задушенной летом, а там и чайная осень тонула в серости. Обожаемый всеми и особенно своей разбогатевшей хозяйкой, Яша был почти что счастлив - костюмы носил исключительно бархатные, петли каждый раз новёхонькие, жиденькие волосы напомажены.
Однако в его пятый день рождения, в феврале, под вой белого метельного ветра, с Яшей случилось нечто непредвиденное – петля обвила его шею слишком туго. Сколько несчастный кукольный карлик умирал под хохот гостей Марьи Петровны и мерцающее шипение неизменных фужеров, не знал никто. Но, когда любимый всеми шут не воскрес, а багровая его улыбка сморщилась на поникшем лице, гости поспешили разойтись, оставляя мадам Глуховской крошечные взгляды сочувствия. Задыхавшаяся от ужаса и слёз, тучная Марья Петровна, казалось, изрежется атласным платьем, впивавшимся в её белое тугое тело. Отнеся трупик на безымянную могилу, утопавшую в снегу, мадам Глуховская отравилась на третий день затворнического забытья в своей квартире. Из-за Наденькиной двери в светлевшие с наступлением марта лестничные закутки проскальзывали самые разные вальсы.
5. Эпилог
В последний день лета М-ское кладбище было особенно прекрасно – яркие, хрустально-чистые лучи утреннего солнца дремали на ржавых оградках, пташки радостно щебетали какой-то бред, подпрыгивая от самоупоения. Квартал подле него, с его тайными уголками и забытыми комнатами, исчезнувшими именами некогда бывших людей, был нежен и светел, даже тих - настолько, что и красные трамвайчики дребезжали почти молча, тряся белыми лицами граждан, пустых, как выпитые бутылки.
В одном из ленинградских двориков - как, впрочем, и в любом другом - играли ребятишки лет девяти, кто во что горазд. Сидевший здесь с утра на ступеньках чуть поодаль русый мальчуган в сером комбинезончике улыбался самому себе, играя с марионеткой в красно-синем костюмчике. Кто-то из ребят дразнил его, не понимая, откуда взяться такой игрушке; кто-то из озорства подходил поближе, но ничего не говорил.
Пробегавшая мимо девочка лет семи с авоськой в руке подбежала к застенчивому мальчику.
- А я - Лида, - она протянула ему подтаявшую в пухленьком кулачке ириску.
- Спасибо, - мальчик глядел на конфету так, будто не слышал о них никогда, - а меня Яшей зовут.
- Пошли играть! – радостно захлопала в ладошки маленькая Лида.
Мальчик испуганно спрятал за спину свою игрушку, сказав: «Я не могу».
Спросив «Ну почему?», Лида с досадой оглядела свое запачканное платьице, и, забыв про Яшу, убежала к ребятам.
На двор опускалась прохладная дымка вечера. Матери окликали детей в распахнутую белизну занавесок, но никто и не вспомнил о странном Яше, бесследно исчезнувшем среди городских стен... И уж точно никто бы и не подумал, что его худенькое тельце в комбинезончике покачивается над грязным полом той самой квартиры в Замятином переулке.
Кукла-шут беспомощно распахнула тряпичные объятия, словно говоря напоследок своему маленькому хозяину:
- Умирать приучен, дело нехитрое...