В немощном пламени последней спички сгорает мир наших иллюзий...
В каждом обществе есть своя мера жестокости и норма морали...
Тысячи лет — а может быть, и больше — в долгие зимние вечера люди, собравшиеся у домашнего очага в круге тепла и света, рассказывают друг другу страшные истории со счастливым концом. Наверное, надеясь жертвой толики ужаса задобрить окружающую тьму и отдалить смертный холод.
Христианская традиция придала этой картине свой колорит: с отблеском адского пламени в глубине повседневности и отсветом чуда в конце.
С незапамятных пор разгулявшееся воображение сотворило столько изощренного зла, что соборная душа человечества пресытилась всеми ужасами и на всякий новый кошмар, если он не затрагивает непосредственно, отзывается лишь вялым интересом и легкой зевотой. Нас пугают, а нам скучно. Не то, чтобы потребность в терапевтическом страхе пропала в нас сама собой, просто способность к различению добра и зла в повседневности потерялась в лабиринтах патологически разросшейся психики. Можно сказать проще: человек утрачивает этическую интуицию, то есть теряет нюх на зло и инстинктивное отвращение к нравственному уродству.
Жизнь тяжела, и ее ярмо не каждому под силу. Жизнь страшна, если не прикрыта иллюзиями. Совлеки с человеческого существования облаченья культуры, и что останется? Темный звериный страх и голая истина смерти. Одиночество и тоска, тьма и холод. Как угрожал обывателю поэт Томас Стернс Элиот, Я покажу тебе ужас в пригоршне праха . Это, вероятно, и есть ад. Ад, в котором мы живем, по возможности обустраивая его для жизни. Узорный покров веры, сотканный из иллюзий, надежно защищает душу от вселенского отчаяния, но стоит порой поднести спичку еретического вопроса, и неутолимое пламя познания дотла пожирает все догматические построения, казавшиеся незыблемыми. От копеечной свечки Москва сгорела…
Однако пора рассказать историю, обещанную заголовком. Страшную историю со счастливым концом. Что-то не хочется выдумывать ничего сверх необходимого, и для рождественской истории в заданных рамках текста как нельзя лучше подойдет римейк или, если хотите, кавер-версия, а проще — самовольный пересказ полузабытой (к сожалению) сказки Ганса Христиана Андерсена «Девочка со спичками». Если немножко поработать воображением, из этой истории может выйти классный клип. Представьте себе уютный сказочный город в канун Нового года. И девочку, бредущую по улице…
Как холодно было в этот вечер! Шел снег, и сумерки сгущались . Так у Андерсена. Звучит музыка Чайковского к балету «Щелкунчик». Камера незримого оператора медленно оглядывает панораму города, потом устремляется в перспективу улицы и обнаруживает тщедушную фигурку ребенка. Это девочка, закутанная в рваную шаль, и — босая. Сзади: убегающий мальчишка, из хулиганских побуждений толкнувший ее и подхвативший слетевшие с ног старенькие башмаки, слишком большие для девочки. Наплывом воспоминание: похороны матери. Девочка зарабатывает на жизнь продажей спичек, и в ее посиневшей ручонке коробок, который она напрасно протягивает прохожим. Никто не обращает на нее внимания. Совершенно изнеможенная, девочка нашла уголок за выступом дома и съежилась там, поджав под себя ноги. Ее угнетает мысль о том, что дома ждет гнев отца за то, что не удалось ничего продать. Монтажный план: в нищем логове злой мужик трясет над грязным стаканом пустую бутылку. Ручонки ее совсем закоченели. Если б только она посмела вытащить спичку, чиркнуть ей о стену и погреть пальцы ! Девочка робко вытягивает спичку из коробка. Крупный план: огонек в ладошке. Картина воображения по ассоциации: пылающий камин. Свет гаснет… обгорелая спичка в пальцах. Вторая спичка порождает видение комнаты с праздничным столом. Третья высвечивает зал с новогодней елкой… Спички зажигаются чередой, огоньки срываются с них и улетают в небо, превращаясь в звезды. Одна звезда скатывается вниз, прочертив огненную стрелку. Кто-то умер… Галлюцинация: образ бабушки. Чтобы удержать видение, девочка судорожно чиркает о коробок всеми оставшимися спичками. И спички вспыхнули так ослепительно, что стало светлее, чем днем. Бабушка берет девочку на руки, и, озаренные и преображенные светом, они возносятся над городом — туда, где нет ни голода, ни холода, ни страха, — в вечность. Следующий кадр: морозное утро; за выступом дома труп девочки: на веках пушистый иней, на губах нежная улыбка. Голос за кадром: И никто не знал, какие чудеса она видела, среди какой красоты они вместе с бабушкой встретили Новогоднее Счастье . Так у Андерсена. Дословно.
Пожалуй, такой триллер, что Андерсен прекраснодушно или злонамеренно всучил нам как рождественскую историю, не приснился бы и Стивену Кингу в страшном сне. Бедный ребенок погибает у всех на виду. У него нет никакой надежды: он жертва социального отбора. Общественный прогресс оплачен ценой жизни этой лишней девочки. В немощном пламени последней спички сгорает мир наших иллюзий. Можно сказать, что теперь такое невозможно. Да стоит ли врать самим себе? В каждом обществе есть своя мера жестокости и норма морали. Как горько подытожил Станислав Ежи Лец, у каждого века есть свое средневековье . Что ни выпуск новостей, то сводка жестокости. В наших больницах каждый день умирают дети, для которых у государства нет денег на платные операции и дорогие лекарства. Как можно по-прежнему говорить о Добре, Красоте, Истине, пока они умирают?!
После Освенцима нельзя писать стихи, сказал Теодор Адорно — философ, переживший фашизм. В символическом плане печи Освенцима запаливались спичками, которыми тщетно пыталась согреться девочка из той страшной сказки.
Пожалуй, единственный человек, который нашел в себе силы признать свою неискупимую вину перед всеми умученными детьми, это Достоевский. Его парадоксальный герой Иван Карамазов, которому передоверена авторская речь, возвращает билет в вечность, если за него надо заплатить прощением всех совершенных преступлений. Злой гений, осенивший Достоевского, нашептывал ему вопросы, от которых нет спасения. Представь, что это ты сам возводишь здание судьбы человеческой с целью в финале осчастливить людей, дать им наконец мир и покой, но для этого необходимо и неминуемо предстояло бы замучить всего лишь одно только крохотное созданьице, вот того самого ребеночка, бьющего себя кулачонком в грудь, и на неотомщенных слезках его основать это здание, согласился ли бы ты быть архитектором на этих условиях, скажи и не лги !
Невозможно! Нельзя сказать да адскому соблазну, и не поворачивается мысль перекрыть шлагбаумом нет дорогу в рай… Достоевский в этой апории о слезинке ребенка сформулировал метафизический закон, согласно которому жестокость есть необходимое условие доброты. Если закон верен, то тем самым он исключает всякую возможность конечной гармонии. То же у Михаила Булгакова. Его Воланд издевательски спрашивает наивного апостола: что бы делало твое добро, если бы не существовало зла, и как бы выглядела земля, если бы с нее исчезли тени? Ведь тени получаются от предметов и людей . По логике вещей, чтобы от человека не ложилась тень, он должен стать прозрачным — или исчезнуть. Жить, не замутив сознания мыслью, или быть меньше, чем ничем. Нет, невозможно! Что же делать? Выходит, что нужно признать зло как субстанцию реальности и в установленном законом и обычаем порядке регулировать способы его общественно необходимого проявления. Надо делать все по уму и получать по заслугам. Так суммирует опыт истории либеральная идеология. Или жить по наитию и уповать на чудо. Так трактует опыт откровения христианская философия.
Американская писательница Урсула ле Гуин превратила апорию Достоевского в фабулу фантастического рассказа. Представьте себе воплощенный Город Солнца, наконец-то реализованную утопию, где все в полной мере счастливы, где жизнь превратилась в вечный праздник… и только в подвале одного из прекрасных зданий есть каморка, где в углу, на грязной соломе, съежился несчастный ребенок. Он слабоумный. Возможно, таким уродился, а может, свихнулся позже от страха, голода и одиночества. Иногда сюда приходят люди, но им запрещено даже разговаривать с ним. Ребенок смутно помнит свет солнца и ласку матери. Я больше не буду , — хнычет он, — выпустите меня, пожалуйста, я буду очень хорошим … Прежде ребенок кричал ночами, теперь только тихонько скулит и расчесывает гнойники на теле. Все в городе знают о нем, и никто не желает ему плохого, но по условиям их существования эта вопиющая несправедливость необходима: в ней как бы сконцентрирована и вынесена за скобки вся присущая реальной жизни жестокость. Это минимальная мера зла, гарантирующая общее благо данного социума. И добрые, в сущности, люди принимают такое положение вещей как неизбежность. Большинство вытесняет из сознания образ жертвы, чтобы жить дальше. Лишь некоторые не могут избавиться от тяжести на душе и уходят из города. Уходят в никуда и никогда не возвращаются. Любезный читатель, ты бы ушел? Скажи и не лги…
Конечно, хочется верить в лучшее. Верить в чудо. Чудо — напряжение модуса действительности между не может быть и да будет ! Но вот перед нами действительность как она есть — и где же в ней, скажите, место для счастья? Есть въевшийся в поры времени страх, есть растворенная в законах жестокость, есть отчуждение и отчаяние, есть предвечная тьма и космический холод. В новогоднюю ночь умирает на снегу рожденная нашим жестоким воображением девочка, согревая ручонки огоньком спички, и ангелы кружат над ней, готовые подхватить ее безгрешную душу и вознести в рай. Это виртуальное чудо ничего не меняет здесь, на земле…
То, о чем речь, в философской традиции называется теодицея . Оправдание Бога. Не в том смысле, чтобы найти доводы в защиту сущего зла, а чтобы снять с Творца ответственность за несовершенство мира. Ничего не выходит. Бог по определению всеблаг, всемогущ, всеведущ — но эти три атрибута не совмещаются в системе координат критического разума. А другого нам Бог не дал. На том стоит Иван Карамазов в каждом из нас. Пока я не могу понять, каким образом мучение детей входит в божий замысел, я не могу принять его власти над собой. А если Богу вообще нет дела до девочки со спичками, мне нет дела до него. Всей силой своего слабого разума я не верю в Бога, но в глубине души немножко надеюсь, что он каким-то образом все же есть и в конце времени сумеет как-то оправдать существование. Если не свое, то хотя бы наше.